Знаки бытия стр.206
Нет нужды сравнивать теоретические представления русских и европейских философов, чтобы убедиться в глубоком различии в состоянии прав человека в России и в Европе. Самое поразительное состоит в том, что среди российских образованных людей можно найти немало знатоков европейских теорий свободы, но не чувствительных в отношении ущемления своих прав и поэтому вполне привычно и даже уютно чувствовавших себя в сетях репрессивной российской повседневности. Благородные сословия в России долгое время напоминали средневековых рыцарей, славившихся галантным обхождением с дамами своего круга и самых хамским (с современной, конечно, точки зрения) обращением с низшими сословиями. Может быть, французский маркиз де Кюстин, оставивший заметки о николаевской России, возмущался российскими порядками потому, что они напоминали ему то, с чем боролись просветители, — непреодоленное в России хамство. В средневековой Европе никто не был огражден от насилия и брани, но постепенно это изживалось. Иностранные наблюдатели видели в России остатки своего «ужасного» прошлого. Мы не найдем у Кюстина ничего, кроме осуждения, обо он судит Россию с точки зрения современной ему Европы и видит Россию закосневшую в предрассудках, от которых давно освободилась Европа. Провоз «контрабанды» — груза ожиданий и установок характерен и для последующих философов-туристов — А. Жида, В. Беньямина и др., приезжавших в Советскую Россию в поисках идеального царства свободы и братства.22 Но разве не об этом мечтали русские философы свободы? Можно ли сказать, что они поэтизировали репрессивные порядки и видели в них некую самобытность? Российская интеллигенция в целом всегда отличалась тем, что была устремлена в светлое будущее. Она тоже осуждала и проклинала российскую повседневность, ибо на своей шкуре испытала зависимость от власти и ее постоянную опеку над собой. Вряд ли даже среди самых верноподданных было много таких, которые считали, что времена, когда секли крепостных, были лучшими в российской истории.
СВОБОДА И ОПЫТ ПРОТЕСТА
Осознание недостаточности и даже репрессивности классического понимания свободы приводит к игре с опытом эксцесса. Свобода видится уже не в принятии разумной идеи и разумной действительности, а в спонтанности. Однако метафизика экстаза опирается на некритическое понимание спонтанной чувственности. Современный цивилизационый процесс продолжает христианскую политику подавления плоти в форме управления телесностью. Отказ от христианской аскезы во многом связан с ее неэффективностью, ибо на практике она способствовала тщательному исследованию и классификации телесных и душевных влечений как пороков и, как это ни парадоксально, привела не к подавлению, а к интенсификации этих запретных влечений. В частности, М. Фуко показал, что разговоры о подавлении секса в викторианскую эпоху во многом оказываются недоразумением.23 Его исследования окончательно подрывают веру в возможности спонтанности. Еще раньше Н. Элиас раскрыл цивилизационный процесс как рационализацию сферы эмоционального. 24 Таким образом, сегодня чувственность не является последним бастионом свободы на территории, оккупированной разумом и моралью. Она давно уже рационализирована и подчинена экономии. Этот аргумент касается и концепции М. Бахтина, который в своей работе о Рабле пытался показать, что спонтанные проявления телесности являются наиболее эффективной формой отрицания существующего порядка.25 Конечно, обжорство и пьянство, грубая речь и анекдоты противоположны умеренности, изысканности речи и поведения благородных сословий. Но попытка отрицания сложившегося порядка путем возврата к телесному низу вряд ли эффективна. Свобода не позади, а впереди, и отрицание филистерства, скорее, можно видеть в новых формах жизни, которые пытается вводить молодежь.